Обратимся к другой стороне, постараемся из этого хаоса и чувствительных описаний достать какое-нибудь положение.
Г. Никитенко думает, что определяет литературу так:
"Литература есть мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни исторических и местных обстоятельств, и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного" (24-25).
Итак, литература — это мысль под влиянием идей истинного и изящного. Мысль под влиянием идеи истинного? Но мысль есть сама явление истины; если же она под влиянием истинного, то она, следовательно, есть что-то вне истины находящееся; стало быть, она не истина, даже, может быть, ложная мысль и только находится под влиянием истины. Что же она такое? _Под влиянием идеи истинного и изящного_. Но что же такое изящное, как не истинное в образе, в непосредственном представлении? И что же такое после этого литература по будто бы определению г. Никитенки? Бог знает что; здесь нет даже положительной ошибки, нет даже ложного мнения; не на что даже напасть; а все разваливается, как только возьмешь в руки: ибо нет смысла.
Г. Никитенко между прочим говорит:
"Метода науки так определенна, что ее можно найти и изучить в любой логике" (стр. 29).
Каково вам это покажется? Мы бы желали встретить эту "любую логику". Вся исполинская сила логики Гегеля направлена именно на то, чтобы определить, явить науку; и кто сколько-нибудь знаком с его логикой, тот знает те умственные усилия, которые надо совершать, чтобы подвигаться в ней на полшага, тот испытал то трудное дыхание от разряженного воздуха логической сферы; а г. Никитенко нашел методу науки в любой логике!
Вот еще мнение:
"Литература может быть очень правильною, очень художественною и в то же время безжизненною и непривлекательною, то есть чуждою интересам сердца человеческого, интересам века, в которых зреют, мужают, делаются существенными и историческими великие и всеобщие истины" (стр. 42).
Литература может ли быть художественною и безжизненною в одно время? Странное заключение.
Из приведенных примеров мы видели, как нежен и чувствителен г. Никитенко, — так нежен, что даже сам Манилов уступит ему в приторности; но посмотрите, как нежный г. сочинитель иногда выражается:
"Она (народность) может говорить, напр., совершенно по-русски, не только языком Бовы-королевича , но и языком Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Пушкина. И без сомнения — в наше время она гораздо более делает себе чести, изъясняясь их очищенным, художнически усовершенствованным, народно-человеческим словом, чем речью брадатых стилистов толкучего рынка и их безбородых подражателей" (стр. 77).
Но, впрочем, что же? Нежность и деликатность должны быть для высшего сословия, для лиц высшего круга общества; ведь низшее этого не понимает. Почему, подавши учтиво перчатку даме, ее уронившей, не толкнуть тут же локтем бородатого мужика?!! Как вы думаете?
Наконец, в главе IV г. Никитенко говорит о идее и значении истории литературы русской.
Здесь является безусловный панегирик Петру Первому. Между прочим, г. автор говорит:
"Между тем, как таким образом все переменялось, или, лучше сказать, запутывалось на высоте общественных понятий и верований, из недр материальной силы народа возникало чудовище дикое и свирепое, с жаждою крови, вина и денег, соединявшее в своем зверском брадатом лице все ужасы, все пороки, весь осадок татарского элемента — мы говорим о стрельцах".
_В своем зверском брадатом лице_? Отчего же так? неужто борода имеет в себе что-нибудь зверское! Бороды особенно не любит г. Никитенко. И какой татарский элемент в стрельцах? Далее:
"Владея пищалью не как благородным оружием, а как дреколием…"
Разве не случается, что дреколие подымается за правое дело, как, например, в 1812 году; а пищаль, напротив, служит делу ложному? Но дреколие — это оружие крестьянское, и потому г. Никитенко считает его неблагородным? Если же г. автор думает, что стрельцы употребляли пищаль, как дреколие, то мы смеем его уверить, что они умели стрелять и стреляли из своих пищалей. Г. Никитенко продолжает:
"Нестройное и чуждое успехам своего ремесла, это сословие трусливое перед неприятелем и храброе только перед мирными гражданами, вдруг захотело свою неистовую волю поставить в число первенствующих общественных начал…" (стр. 114).
Трусливое перед неприятелями! И это можно сказать! Разве не стрельцы дрались в 1612 году с поляками? Разве не с стрельцами возвращал царь Алексей Михайлович большую часть завоеваний России? Что вы скажете на это г. сочинитель? Но впрочем, что вам до этого за дело, когда эти люди были с брадатыми лицами.
В этой главе и вообще во всей книге много и очень много еще замечательностей в подобном роде, но пусть, кто желает, сам читает книгу г. Никитенки, если только имеет на то довольно терпения. Вот, однако, отрывок:
"Спрашивается, что должен был бы сделать тот, на чью ответственность провидение изложило бы бодрствовать над судьбою царства в этот роковой момент и спасать его?.. Что бы он сделал? Не должен ли бы он был продолжать начатое судьбою и требуемое ею изменение? Но по каким началам? Без сомнения, по тем, которые могли бы в одно время я обуздать дикие физические страсти и открыть народному гению неизмеримое поприще развития и усовершенствования, к которому он способен, как истинный славяно-европейский гений. Где же бы он нашел их? Конечно, не в Азии, не в разбойничьем татарском стане, не в исторических опытах и покушениях, потому что это начало человеческой образованности, науки, искусства, всех успехов гражданских, а их там не было. Одна Европа могла передать их нам, потому что имела их и жила ими" (стр. 117-118).